— Мама, — сказал он, — как по — русски «катитесь к чертовой бабушке?» Это я готовлю последний урок, мама…
— Плюньте! — сказал Чуднис, — жизнь прекрасна! Она готовит нам сюрпризы! Я задумал гигантское предприятие. Разве евреев изгоняли только из Испании? Что за индивидуализм — выступление перед Гинцем, перед Да Костой? Вы выступите сразу перед всеми евреями — изгнанниками из Франции, Германии, Англии. Евреями до изгнания и после. Какая разница — еврей всегда перед изгнанием, Бен! Вы выступите перед всеми евреями нашего цветущего города, в субботу, в царицу субботу, когда сердца наши раскрываются, словно розы в июле. А когда раскрываются сердца, Бен — раскрываются и карманы.
— Но не так широко, — заметил Вениамин Григорьевич.
— Бросьте вашу иронию, она отравляет вам существование. Улыбайтесь жизни — она улыбается только в ответ. Я придумал дьявольскую штуку — у вас будет вечер, у вас будут иудеи, и они не будут платить за билеты.
— А откуда ж, позвольте узнать, поплывут миллионы?
— Коллект, — загадочно произнес Чуднис.
— Что?
— Вот видите — вы живете здесь восемь лет, и не слышали этого магического слова. Коллект — это ловушка для богатых, это капкан для розовых толстосумов, это засада для родственников Креза. Сколько мы можем взять за билет? 20? 30? Они вам кинут эти вонючие франки — и до свидания, след простыл. А если мы поставим сорок — они уже не придут. И тут всплывает мистический коллект. Коллект — это тайна, это «кто сколько может». Вы представляете, Бен, сколько они могут?! Мы придем с вами на коллект в шляпах, в черных цилиндрах, мы их перевернем и поставим в разных углах. И — кто сколько может. Евреи начнут бросать, Бен. Вы когда‑нибудь видели, как бросают евреи?!
— Нет, — признался Вениамин Григорьевич.
— Вы когда‑нибудь видели, — продолжал Чуднис, — как бросают евреи, когда на них смотрят другие евреи?! Они бросают размашисто, широко, густо. Если Гинц бросит сто, то да Коста уже не может меньше двухсот. Вы слыхали об арифметической прогрессии? Так коллект — это геометрическая! И если б было прилично — мы б должны были придти в трех цилиндрах!..
В тот же день они пошли по магазинам в поисках черных котелков. Цилиндров было много, разных моделей и диаметров, но Чудниса смущала их глубина.
— Мелковато, — повторял он, — мелковато.
Наконец они купили два, на блошином рынке — старинных, потертых, но глубоких. Рука Чудниса полностью утопала в них.
Чуднис развил чудовищную деятельность — он бегал по городу, ловил евреев за локоть и рассказывал, какой Вениамин Григорьевич юморист.
— Он смешил всю страну, от Черного до Баренцева моря, — вещал он. —
На его концертах люди выпадали от смеха из кресел, — сообщал он.
— Он смешил тирана!! — шепотом произносил он.
— Евреи, — кричал он, — юмор загадочен и непереводим! Что смешно там, может быть не смешным здесь! Юмор зависит от места, времени и пространства. Смейтесь, если это даже не покажется вам таким смешным! Чтоб не обидеть великого юмориста, сатирика, гостя. Если вы знаете Шолом — Алейхема — так это смешнее.
— Мы не знаем Шолом — Алейхема, — отвечали евреи.
— Если вы знаете Марка Твена, так он Бену в подметки не годится!
— Мы не знаем Твена! Мы не знаем ни того, ни другого.
— Простите, кого вы знаете?
— Мы знаем еврейский анекдот: Идут два еврея, один говорит…
— Извините, я вас перебью, — сказал Чуднис, — у Бена смешнее…
Чуднис бегал из одного конца города в другой, по мостам, набережным, спускался и поднимался, обедал в кошерном ресторане и ужинал в кошерной пивной. Через несколько дней, в старом городе, его взял за локоть мсье Берельсон.
— Вы знаете, что от него ржала вся страна? — спросил Берельсон, — от Черного до Баренцева морей?
— Что вы говорите? — удивился Чуднис.
— Вы знаете Шолом — Алейхема? — ответил Берельсон, — так это — смешнее. Это смешнее даже Марка Твена, хотя я обоих не читал. Но это куда смешнее даже анекдота: идут два еврея… Юмор, говорят, непереводим, и если вам даже не покажется смешным, — смейтесь!..
…Как только Вениамин Григорьевич вышел на сцену — в зале раздался легкий смешок.
— Добрый вечер, — сказал он.
В темном зале кто‑то заржал.
— Восемь лет я живу в этом городе — и вот впервые встреча с вами.
Несколько голосов в разных концах разразились звучным смехом.
— Это действительно смешно, — улыбнулся Вениамин Григорьевич. — Я вам должен сказать: эмиграция — штука нелегкая…
Смех раздавался уже отовсюду.
— …особенно для писателя…
В зале начался гогот.
— …но когда столько евреев — как‑то легче…
Публика уже ржала.
— И я заранее благодарю вас за сердечную помощь и поддержку…
Группа в центре вываливалась от хохота из кресел.
— …евреи никогда не бросают друг друга…
Зал раскачивался от хохота. Хватались за животы. Дама средних лет визжала.
Затем он начал читать рассказы. Он выбрал два печальных рассказа.
У Вениамина Григорьевича было мало грустных рассказов, но сегодня почему‑то он выбрал именно их.
Он читал о своем блокадном детстве, о крысах, с которыми он оставался, когда уходила мама, о том куске хлеба, который они делили…
Зал стонал от хохота. Многие икали. Вениамин Григорьевич не понимал, в чем дело. Он начал второй рассказ:
— Утром папе зачитали приговор — 15 лет строгого режима, — начал он.
Зал бурлил. Смех и повизгивание мешали ему читать.
— …Папу везли в тюрьму, И я смотрел вслед той черной машине… — Он остановился. — Послушайте, чего вы смеетесь, папу увозила машина, «воронок», вы понимаете?
— Понимаем, — сквозь гогот доносилось из зала, — смешите дальше.
Он смотрел на ревущий зал и вдруг ему стало легко и ясно, как утром в горах. Он отложил листки и остановил рукой зал. Тот замолк в ожидании нового взрыва.
— Друзья мои, — произнес Вениамин Григорьевич, — 20 лет я пишу и 20 лет я мечтаю бросить писать…
Вновь раздался дружный взрыв хохота.
— …но сегодня я решил бросить1 Сейчас я окончательно решил бросить.
Раскаты смеха не давали ему продолжать.
— Спасибо за внимание, — сказал он.
Все повскакали. Кричали «браво». Аплодировали.
Он сошел со сцены. Его обнимали, жали руки, подмигивали.
Он жадно пил воду. На душе было светло, как когда‑то в поле между Дзинтари и Авоты, когда по небу плыли облака детства.
К нему бежал Чуднис.
— Цилиндры полны, — он сиял, — это победа! Вы можете подождать?
Неудобно считать, пока народ…
Стали тушить свет, выносить стулья. Чуднис был рядом с полными до краев цилиндрами.
— Начинаем, начинаем!
Он стал опорожнять их. Появлялись визитные карточки, приглашения на вернисажи, «бонны» на скидку в магазин ковров, билет в музей, — видимо, от Косты, грязные салфетки и несколько пустых чеков — просьба о помощи в строительстве народного банка.
Чуднис был пунцовый. Из его рта выходили нехорошие слова.
Вениамину Григорьевичу было почему‑то абсолютно начхать.
Ему было весело, радостно и легко, как в поле, между Дзинтари и Авоты. По небу плыли облака детства.
— Чему вы радуетесь? — сказал Чуднис, — это катастрофа, а не коллект. Я плохой еврей, Бен. Я забыл, что в субботу евреям нельзя прикасаться к деньгам. Я не знал. Вы знали?
— Если не прикасаешься к ним всю неделю, — спросил Вениамин Григорьевич, — почему надо прикасаться в субботу?
— Оденьте цилиндр, — попросил Чуднис. И нацепил свой.
Они сидели в цилиндрах, два клоуна в пустом зале.
— Мы идиоты, Бен, — произнес Чуднис, — кто ж просит денег там, куда пришел?! Деньги ищут там, откуда ушел. Жизнь прекрасна, Бен. Мы летим в Испанию. Тем более, там министр финансов — еврей, досточтимый Дон Муриньо. И я ему уже звонил.
— И что он вам сказал?
— «Ву зет бъен ше дон Мурильо». Мы должны торопиться, пока его не изгнали. В Испании начали появляться евреи, их туда приглашают. Вам не кажется. что за приглашением евреев часто начинается их изгнание? Улыбайтесь, Бен. Улыбайтесь жизни. Жизнь улыбается только в ответ! Мы идем за билетами на Мадрид. Завтра. В 14.00, в «Дориане». Ели я не приду — значит, умер.
…Назавтра он не пришел.
Впервые Вениамин Григорьевич плакал. Три дня он пил «Херес».
— Теперь ты бросишь писать, — сказала мама.
— Да, да, — протянул он, — конечно… Но сначала я напишу рассказ о Чуднисе.
— Кто тебе принесет за него деньги? — вздохнула она…
Исход Шапольского
Зима была жаркой, за несколько месяцев не выпало ни одной капли, и сто тысяч евреев пришло к Стене Плача молить о дожде.
— И он хлынет! — бросил Гур.
— Ты веришь в чудеса? — спросил Шапольский. — Я на этой земле верю в чудеса.